[17.12.2009] Лицом к Лицу
В первых числах ноября грязь наконец замерзала, и лужи к утру покрывались хрупким стеклом. Повернувшись спиной к прожитому лету, сгорбившись, как старик, я уходил в тоннель второй школьной четверти, утешаясь одними воспоминаниями. Но за снежными барханами зимы с её ранним тусклым электричеством и свинцовым недосыпом светился новогодними лампочками оазис зимних каникул. Это было одним из главных чудес моего детства: в конце декабря родители, как сказочные злодеи, увозили меня в тёмный лес, в еловые заросли.
Сначала надо было долго, больше часа, ехать в звонкой от мороза электричке с занавешенными инеем окнами, потом – на кособоком пригородном автобусе, вместе с рыбаками, укутанными в тулупы и замотанными до самых глаз. Они безликими кулями сидели на своих чёрных сундуках с лямками, ещё по-городскому злые и трезвые, и начинали шевелиться и озираться, лишь когда между штакетника голых стволов открывалось белое блюдо замёрзшего озера.
И я тоже приходил в волнение от его огромности и немоты, от синих туч, сливавшихся с лесом на его дальнем краю; от предстоящих первых скрипучих шагов по скованной льдом невидимой толще воды.
От остановки к остановке автобус пустел: каждый мужик, вздев на плечо свой рыбацкий ящик, выходил у прикормленного места, у своей лунки. И немногие тётки с хозяйственными сумками тоже, вздыхая, протискивались сквозь гармошку не до конца раскрытых дверей (механизм замерзал, перепонки еле двигались) и, оскальзываясь, по узким тропкам направлялись к утонувшим в снегу домам – топать ногами на пороге, обметать сапоги веником, вылезать из ста слоёв тряпья, выкладывать на клеёнку нехитрую снедь, греметь закопчёнными кастрюлями, варить на плитках вечные макароны.
Важно было не пропустить остановку, которую мы каждый раз умудрялись за год забыть. Я, как дозорный, воплем приветствовал красный кирпичный забор, и мы пробирались к выходу, прощались с водителем, выгружали сумки и рюкзаки, после чего окончательно опустевший автобус, повеселев, вприпрыжку скрывался за поворотом.
Двухэтажный казённый дом со стеклянной пристройкой столовой был предназначен для работы художников, но на время каникул отдавался на разорение родителям с детьми, лыжникам, весельчакам и пьяницам; он оживал, свистел, как закипающий чайник, звонкими детскими голосами и смехом, он выдыхал на лёд озера большие и маленькие компании, которые кидали друг в друга снежками, хохотали и даже пели; мальчики роняли девочек в сугробы и следом сами с замиранием сердца дерзко валились на них…
Если бы можно было математически оценить объём счастья, которое ежегодно вырабатывалось под этой железной крышей! Оно было со всех сторон, как забором, окружено несчастьем и нищетой. А соединившись, сплавившись, как орёл с решкой, счастье с несчастьем превращались в золотую монету нашей единственной, несносной, жестокой, лучшей в мире родины. В бездне космоса сменяли друг друга космонавты, в сумасшедших домах томились диссиденты, и зловещие старики собирались в Кремле и в бане на свои сходки – решать судьбы мира и ограбленной, оболваненной страны… Но здесь, за липкими белыми столами, трижды в день кормили невкусным советским кормом художников и членов их семей, а потом они брали на прокат валенки и лыжи, и выходили на лёд, чтобы полной грудью вдохнуть вольный промороженный воздух счастья.
А вечерами в битком забитых комнатках (родители – на продавленной двуспальной кровати, дети – на раскладушках, мокрые валенки – на батарее) оранжевым глазом светились обогреватели, похожие на нынешние спутниковые тарелки: в вогнутом зеркале растянутая накалённая спираль (ах, как пожароопасно! но кто обращал внимание на такие пустяки) вспухала и сжималась, если двигать голову; а за двойным стеклом – тихо-тихо, неслышно двигались чёрные лапы столетних ёлок, и ещё тише лежало за ними озеро, продырявленное, как блин на масленицу, винтовыми бурами рыбаков.
Обычно мы отправлялись в дальние походы втроём, но в тот день родители почему-то отпустили меня одного. Под беззвучно падающим крупным снегом я встал в начале лыжни, уводившей от крыльца дома в матовую неопределённость, туда, где край озера становился небом. Пристегнув крепления, натянув на озябшие красные руки перчатки, я оттолкнулся от прочного берега и хлёстко погнал вперёд, по ледяной, присыпанной снегом линзе, над сонными озёрными рыбами, над камнями и травами, спящими в глубине. Минут десять-пятнадцать я бежал так, как будто за мной гнались, потом перешёл на неспешный широкий шаг, наслаждаясь свистящим звуком из-под лыж в ватной тишине мира. Я отошёл достаточно далеко, чтобы сзади, так же, как впереди, опустилась завеса снега, равно скрывая от меня прошлое и будущее. Я был внутри стеклянного яйца с падающим игрушечным снегом (спасибо Юхану Боргену за этот не поддающийся улучшению образ). Едва обозначалось прямо над моей макушкой опаловое темя небес, разливая внутри оббитой снегом сферы ровный, идущий сразу отовсюду молочный свет. И беззвучие уплотнялось, словно слой за слоем марли опускались между мной и обитаемым миром, миром людей.
И всё-таки кто-то был рядом со мной, внутри стеклянного яйца; я чувствовал пристальный взгляд и одушевлённое присутствие, столь громкое, что оно заставило меня остановиться… Наступила тишина, столь же совершенная и неземная, как отсутствие предметов и форм в девственно-белом пространстве вокруг. Тихо оседал, раскисая, снег на чёрном резиновом кольце лыжной палки, и немного мёрзли ноги в тонких спортивных ботинках; и коварно, неслышно засыпало свежесмолотой мукой лыжню за моей спиной – дорогу обратно, к дому.
Тот, Кто задумал и создал меня таким, каков я есть, выманил меня на это первое свидание и поставил перед Собой, чтобы рассмотреть хорошенько в бестеневом свете зимнего дня. Я боялся оглянуться, настолько властным было чувство, что увижу Его лицом к лицу. Я лишь закрыл глаза и постарался стать таким же беззвучным и чистым, как стерильная обстановка нашей встречи. Просто стоял и дышал, и серебряный свет беспрепятственно проходил через мои опущенные веки, как будто их не было.
А потом Он меня отпустил, и я расслабился, как ученик, отпущенный с урока, и полетел назад, без труда находя белую на белом бельевую складку лыжни… И ввалился в комнату, где отец, читавший матери вслух, поднял удивлённые глаза за толстыми стёклами очков; и едва дождался обеда; а после отправился на поиски длинноволосой девушки, всецело занимавшей мои мысли. Но внутри меня поселилось отныне одно тёплое и утешительное чувство, навсегда заслонившее меня от страха смерти, уполовинившее тягость пожизненного одиночества, даровавшее то единственное знание, в котором никак нельзя усомниться. Ведь мне никогда больше не понадобятся доказательства Его бытия – после того, как однажды Он соблаговолил Своим дыханием взъерошить волосы на моём стриженом затылке.